Сегодня 30 лет со дня смерти Семён Степанович Гейченко – бессменного, в течение 45 лет, директора Пушкинского музея-заповедника в селе Михайловском.
120 лет назад родился
ЦЕЛЫХ шесть десятков лет назад, дорогой читатель, впервые наведался я в этот застенчивый край, где у рек и озёр могли родиться только вот такие необыкновенные имена: Сороть, Маленец, Кучане… Да, пожалуй, тогда, под этим псковским небом, начал понимать Родину как-то по-новому. Может, причиной тому и особая, «негромкая» красота здешних мест, только мне кажется, что главное в другом. Главное – что, глядя и на «холм лесистый», и на «двух озёр лазурные равнины», тут каждую минуту, секунду каждую чувствуешь: а ведь на всё это смотрели голубые, единственные в мире глаза Александра Сергеевича…
Примерно такими вот своими ощущениями в том 1961-м поделился я с высоким, сухощавым, чуть-чуть седоватым, но ещё не стариком – в белой кепке и пустым левым рукавом рубашки, который озабоченно поднимал с земли сухие ветки а потом, узрев там, на берегу Сороти, мой восхищённый взгляд, поинтересовался: «Что, нравится?» Выслушав восторженные слова гостя, улыбнулся: «Тоже люблю смотреть на Сороть».
(Позднее напишет: «Она бескрайна и уютна, величественна и интимна. В ней – удивительное совершенство пушкинской природы, бесконечность пространства. Здесь когда-то меня пронзило великое видение Пушкиным России, её таинственного духа»). И протянул руку: «Давайте знакомиться. Семён Степанович Гейченко, директор заповедника»…
***
А РОДИЛСЯ он в другом удивительном месте, которое называется Петергофом. Это случилось в казарме лейб-гвардии конно-гренадёрского полка, где служил отец – вахмистр-наездник 1-го эскадрона, выезжавший лошадей для высокого начальства и даже для великих князей. В общем, жили в ста шагах от «Марли» – дворца и усадьбы Петра Великого. Прежде чем пойти в школу, мальчик часто бывал в этом «Марли», где слушал рассказы разных людей о царе Петре, его премудростях и грамотействе… Поэтому совсем не удивительно, что после учёбы в Университете стал Семён Гейченко в тамошних дворцах и парках хранителем. Потом помогал создавать в Ленинграде мемориальные музеи-квартиры Блока и Некрасова, в Куоккале – репинские «Пенаты», в Старой Руссе – обитель Достоевского. После были в его жизни и сталинские лагеря, и штрафной батальон на Волховском фронте, и потеря там левой руки.
А весной 1945-го получил правительственное поручение: к 150-летию со дня рождения Пушкина восстановить сожжённую фашистами его Михайловскую усадьбу. И, потрясённый, увидел своё новое место работы, хорошо знакомое ещё с довоенных лет, абсолютно искалеченным: сплошное пепелище! Да, дом Александра Сергеевича и другие строения фашисты сожгли; под трёхсотлетним дубом, патриархом здешних лесов, оборудовали огневую точку; берега Сороти тоже обезобразили бетонными колпаками дотов; окрестные рощи напичкали минами и колючей проволокой… Слава Богу, что хотя бы Святогорский монастырь, у белых стен которого покоится прах поэта, при поспешном отступлении взорвать не успели… На месте окрестных деревень высились лишь печные трубы, люди ютились в землянках – и как же они совсем скоро, 6 июня, были Гейченко благодарны, когда он на Михайловской поляне читал им Пушкина…
Всем сердцем страдая за этот израненный, надруганный пушкинский пейзаж, страстно мечтая о возрождении красоты, Семён Степанович истово возвращал этот святой уголок к жизни. И в 1949-м, 6 июня, первые посетители Михайловской усадьбы испытали такое же волнение, какое позже ощутил и я – когда сперва по липовой аллее, носящей имя Анны Керн, а следом по другой, Еловой, пришёл к обители Поэта («Вот опальный домик, где жил я с бедной нянею моей…»), где увидел и листы, исписанные знакомым стремительным почерком, и железную трость, с которой он гулял по здешним тропинкам, и старинный манежный хлыст, которым пылкий всадник подгонял в пути своего вороного аргамака. А выйдя в полуоткрытую высокую белую дверь на крыльцо пушкинского жилища, увидел я внизу, на бережочке, «рыбаря» («Где парус рыбаря белеет иногда») и мельницу, которую Гейченко славно придумал в долине, над Соротью. (Помните: «Скривилась мельница, насилу крылья ворочая при ветре…»). И другой домик, тоже связанный с памятью об Арине Родионовне, доставил тихую радость. Даже амбар, крытый соломой, мигом отозвался в душе стихами, которые обожаю детства: «То по кровле обветшалой вдруг соломой зашумит…»
В том грандиозном чувстве, которое я здесь испытал, Гейченко, конечно же, «повинен» был весьма. Он добился того, что, придя сюда, мы в своих ощущениях становились его сопереживателями:
«Михайловское! Это дом Пушкина, его крепость, его уголок земли, где всё говорит нам о его жизни, думах, чаяниях, надеждах. Всё, всё, всё: и цветы, и деревья, и травы, и камни, и тропинки, и лужайки. И все они рассказывают сказки и песни о своём роде-племени… Когда люди уходят, остаются вещи. Безмолвные свидетели радостей и горестей своих бывших хозяев, они продолжают жить особой, таинственной жизнью. Нет неодушевлённых вещей, есть неодушевлённые люди…»
И эта мысль для него была чрезвычайно важна: у всего сущего есть «душа и чувство». Подобного же убеждения требовал от каждого работника музея и приходящего сюда паломника. Слово «паломник» ему нравилось больше, чем «турист» или «экскурсант»: оно чётче передавало мысль о том, что к Пушкину надо приходить на поклонение, прикасаться к его поэзии как к святому источнику, очищаемому человеческие сердца и души. И оказавшиеся здесь люди невольно ощущали: Пушкин где-то рядом, он просто ненадолго оставил свой кабинет…
***
ПОТОМ я оказывался здесь ещё не раз, продолжая всё больше поражаться энергии и фантазии директора заповедника. Ведь он сразу понял, что мир Пушкина не ограничивался одним лишь Михайловским: были ещё «дом Лариных» в Тригорском, городища Воронич и Савкино, было Петровское – усадьба прадеда поэта Абрама Петровича Ганнибала. Все эти «объекты» подлежали обязательному восстановлению, причём в ближайшие десятилетия, что сделать оказалось весьма не просто. Потому что прежде всего надо было убедить официальные инстанции в непреходящей ценности, духовном богатстве старых дворянских усадеб, где не только процветало «барство дикое», но и воспитывали Пушкина, Языкова, Бара-тынского, Блока… На помощь себе Семён Степанович всегда призывал общественное мнение, подключая к своему голосу ещё хор голосов из числа известных писателей, поэтов, архитекторов, скульпторов, художников, пушкинистов… Что ж, под таким напором начальство постепенно начинало понимать, что для полного раскрытия творчества Александра Сергеевича михайловского периода необходимо по возможности полностью воссоздать всё, виденное здесь поэтом. И счастливый Гейченко распахивал для нас эти усадьбы, чтобы вот и я в Тригорском, на самом краю обрыва к Сороти, под сенью огромных двухсотлетних лип и дубов, мог (сейчас это невозможно) присесть на «скамью Онегина»; а в Петровском, приостановившись у «чёрного камня», – вспомнить: «А как он, арап, чернёшенек, а она-то, душа, белёшенька…»; а на городище Воронич увидеть семейное кладбище Осиповых-Вульф; а с Савкиной горки, по примеру Александра Сергеевича, тоже бросить восторженный взор на озеро Кучане, которое, «синея, стелется широко». Мне повезло: как когда-то Пушкин, успел полюбоваться в Михайловском ещё очень пышной еловой аллеей, а в Тригорском – грандиозной «елью-шатром» (под ней, помните, «белка песенки поёт»), которую в 1965-м, увы, пришлось срубить, ибо всё равно, словно солдат, погибала, иссечённая на войне артиллерийскими осколками…
***
КАК хранитель заповедника, Гейченко обладал даром чутко слушать дыхание этого места, чувствовать его изнутри. Поэтому и жил тут же в старом деревенском доме, отказавшись от более комфортабельных условий. Да, ему неоднократно предлагали перебраться в благоустроенную квартиру, где не надо колоть дрова, ходить за водой и топить печь, потому что зимой по утрам комнаты выстывают, но он отнекивался: мол, удобства, конечно, – вещь хорошая, но будет ли там то, что ему послано судьбой? Ведь вечером, когда усадьбу покидали последние экскурсионные группы и в Михайловском становилось необычайно тихо, директор мог снова сесть у окна с видом на Сороть. А потом склониться над очередной рукописью. Порой ему казалось, что рядом незримо появлялся сам Александр Сергеевич, и у них продолжалась беседа, начавшаяся ещё когда хранителю Пушкиногорья было чуть больше сорока…
У него постоянно кто-то гостил. Например, мой добрый знакомец поэт Михаил Александрович Дудин рассказывал, как обожает оказаться в этом доме, где живой царственный петух на столбе сторожит дверь, за которой – колокола, самовары, книги: «Сколько вечеров мы прокоротали за разговорами около лежанки в заставленной книжными полками квартире Семёна Степановича или гуляя по тропинкам и аллеям заповедных парков и лесов – уму непостижимо! Он знает Пушкина, как никто. Знает по-своему». А еще Дудин вспоминал, как в 1949-м, 6 июня, люди входили в домик Арины Родионовны, разувшись, чтобы не запачкать полы и не спугнуть той святой тишины, которая свойственна только высокому духовному настрою…
***
КТО имел драгоценную возможность с Семёном Степановичем общаться, слушать его вдохновенные монологи, не мог не поддаться притягательной силе столь значительной личности. В дни пушкинских праздников он сам вёл экскурсии по заповеднику, и замирали все вокруг – маститые поэты и прозаики, критики и литературоведы, журналисты и многочисленные паломники. Он говорил о Пушкине, как о близком своём соседе. Они и впрямь соседствовали домами, только в разное время, и оставались одни в зимней глуши: один – в опальной ссылке, другой – в добровольном заточении ради дел во благо и самого поэта, и всей этой земли. Гейченко был с Пушкиным «на дружеской ноге», но не по-хлестаковски, а по праву духовного родства.
Впрочем, далеко не все принимали его новшества. К примеру – «златую цепь на дубе том», выкованную из менее благородного металла, но с соответствующей цитатой крупными печатными буквами. Конечно, эта «наглядная агитация» могла и раздражать. Но она и рассчитана была не на высоколобых интеллектуалов, коим так не нравилась, а скорее – на вечно галдящее «младое племя» школьников, пачками доставляемое сюда на экскурсионных автобусах. Однако росли вдоль михайловских тропок, «неведомых дорожек», вполне натуральные грибы, и рука не поднималась сорвать ядрёный подосиновик, так он вписывался в благостную тишь природного естества. Хотя никому из паломников, приехавших на поклон к Пушкину, не возбранялось набивать туески дарами леса, бродить по чащобе, собирать землянику или чернику.
***
И СНОВА заполняли сие волшебное пространство мальчишки и девчонки. И опять хором декламировали: «У лукоморья дуб зелёный…» Кстати: а где это самое сказочное Лукоморье на самом деле находится? Оказывается, совсем рядом – неподалеку от Тригорского, между Соротью и Великой. В этом месте берега Великой расходятся, и русло превращается в покатую луговину, на которой там и сям виднеются густые кусты ракиты и ивы… И об этом нам поведал тоже Гейченко.
Его самого тут называли Хранителем Лукоморья…
Он верил, что если выйти на берег озера Кучане и крикнуть: «Пушки-и-ин!», то Александр Сергеевич обязательно отзовётся…
***
ВСЕЙ своей жизнью свершивший духовный подвиг, Гейченко первым среди музейных работников был удостоен звания Героя Социалистического Труда. Дважды стал лауреатом Государственной премии. В феврале 1993-го отметили его 90-летие, а в августе Семена Степановича не стало. И упокоился этот дивный человек на возрождённой им земле рядом со своей драгоценной Любовью Джелаловной…
Лев Сидоровский